Тресса.Ру

Осман

Никто не мог сказать, откуда взялось письмо. Прислуга клялась, что в дом не входил никто чужой. Да если бы и явился какой-нибудь гость, его не впустили бы в личные покои хозяев. Однако конверт из дорогой бумаги ожидал на столе, надписанный изысканной арабицей: «Хасану, сыну благородного Намика из Карасара».
А в письме, столь же изысканным почерком и в столь же изысканном стиле была изложена такая чушь, что Хасан даже понял его не сразу.
Некто сообщал, что Хасан, сын Намика, проживет на свете немногим больше тридцати лет, и умрет, оставив свою жену, прекрасную Хансияр Сабах и двух сыновей, обеспеченными, но лишенными присмотра и защиты. Женщина в самом рассвете своей красоты и два мальчика двенадцати и десяти лет окажутся лицом и к лицу с жестоким миром, и некому будет позаботиться об их счастье и благополучии.
Это можно изменить, обещало письмо. Изменения потребуют жертвы, но разве не стоит жертв счастье тех, кого любишь?
«Если ты пожелаешь встретиться со мной и узнать, что можешь сделать, напиши «да» на обратной стороне листа. Если пожелаешь забыть об этом письме и своей судьбе, напиши «нет».
Неизвестный корреспондент не настаивал на немедленном принятии решения, вообще не торопил со сроками. Дал время подумать до тех самых тридцати лет.
Хасану было четырнадцать. Месяц назад Порта начала войну с Антантой, и он уехал из Германии, где учился последние пять лет. Вернулся домой, в Карасар, чтобы в самое ближайшее время отправиться с отцом на Кавказ. Когда идет война, место мужчины на фронте.
В письме ему предрекли еще шестнадцать лет жизни – нелепое обещание для того, кто уходит воевать. Даже в мирное время никто не знает, какой срок отпущен Аллахом человеку, а те, кто утверждает, будто провидит будущее – мошенники или, того хуже, грешники и еретики.  
Кто отправил письмо, еретик или мошенник? От написанного веяло колдовством, дурной жутью, чем-то, во что Хасан перестал верить еще до того, как уехал учиться в Европу. В письме не было правды, не могло быть. Мать подыскивала ему невесту: год-два и пора будет жениться, а о таких вещах нужно заботиться заранее, но среди девушек на выданье не было ни одной по имени Хансияр. Если ложь здесь, значит, ложь во всем остальном. Мошенник или еретик, автор письма не знал, что мусульманин каждый миг живет в готовности к смерти. И все же…
Будь дело в Германии, Хасан выбросил бы письмо, не задумываясь. Но здесь, в Порте, грамотой владели единицы, и незачем было грамотному человеку становиться мошенником. А если возникало такое желание, всегда можно было пойти по стезе торговли. Что ж, если не мошенник, значит, колдун. И веришь ты в колдовство или нет, столкнувшись с ним стоит проявить осмотрительность.
Он не стал отвечать. И никому не показал письмо. Ему было четырнадцать – достаточно взрослый, чтобы воевать, достаточно взрослый, чтобы самостоятельно распоряжаться своей жизнью.
…А весной, когда в Стамбуле стало неспокойно, старый друг отца, благородный Сабах сын Тургута, уехал оттуда. Перебрался в Карасар, где можно было не опасаться ни войн, ни христианских восстаний. Заботился он не о себе – сам он вместе с четырьмя сыновьями воевал в Дарданеллах – а о своих женах и дочери, двенадцатилетней Хансияр, которую тогда никто еще не называл прекрасной.  

ЧитатьОсман

Лонгви

Он сам втянул свою империю в эту войну.

Попросили.

“Ты не политик, де Фокс”.

Кто бы спорил? Он никогда и не претендовал. И не озадачивался размышлениями “выгодно/не выгодно”, если шла речь о помощи тому, кого считал другом.

Христианство встало на краю пропасти. Раскол. Двоепапство. Вот-вот вспыхнет война внутри церкви и, как следствие, внутри государств. Христианскому миру необходим был внешний враг. Ладно. Он стал этим врагом.

Империя отдавала свои земли почти без боя. Войска отступали. Отступали. Отступали. Оставляли города. Аш Геррс – величайшее из государств мира – рушилось на глазах, теряя то, что создавалось веками.

Христиане шли вперед, не сомневаясь ни в чем, не замечая легкости, с какой давались им победы. Объединенные ненавистью, они забывали старые распри. А империя не могла воевать. Просто не могла. Потому что нападали те, кто бессчетное количество лет был другом, союзником, сателлитом.

Империя отступала.

– Земли на Восточном материке потеряны. – Торанго обвел взглядом Владетельных Конунгов, что собрались в Валх Эттесаарр, Зале Совета. Шенирэ государства отводили глаза, избегая встречаться взглядом с правителем. Если бы в их власти было что-то изменить, они, несомненно, сделали бы это. Но Слово Торанго – закон для подданных. И Владетельные Конунги не могли предотвратить войну. Точно так же, как не мог сделать этого их Император. По той же самой причине: есть вещи более важные, чем сила и власть.

Земли на Восточном материке потеряны. Что будет дальше?

– Дальше люди не пойдут. По крайней мере, сейчас. Победа далась им легко, но продолжать войну они пока не могут.

– А когда смогут?

– Сменится поколение. Родятся люди, с которыми нас не связывают никакие обязательства.

– Вы уверены, что они не продолжат войну, Торанго?

– Уверен.

Остановить экспансию – это был минимум, гарантированный тем, ради кого началась бойня.

– Значит, будем ждать.

Ждать.

Конунги разошлись. Земли большинства из них были на другом материке. И если война вот-вот закончится, значит, их владениям ничего не грозит.

Торанго остался один.

читатьЛонгви

Единорог

Скальная площадка обрывается в бездну, рушится стремительно и неотвратимо; страшно глянуть туда, вниз, и не глянуть страшно.

А внизу скалы. Острые пики рвут в клочья вялые, бесформенные туши облаков.

Далеко отсюда, на другом материке, на севере Он идет по дикому, своенравному, загадочно-неприступному лесу. Он идет. И белоснежное изящное тело скользит между огромными стволами деревьев. Колонны солнечных лучей рушатся на землю, и круп Его сияет в этом свете. И стройные копыта не приминают короткой, темно-зеленой травы в алых веснушках земляники.

Дивно-прекрасен Он, изумительное творение Света, хранитель добра и покоя. Прекрасны черные глаза его, глубокие и влажные, в обрамлении острых ресниц. Прекрасен изгиб стройной сильной шеи, что бликует на солнце, смягченном изумрудным сиянием. Прекрасна золотая грива, струящаяся шелковой волной, непокорная грива, никогда не знавшая гребня и ножниц, грива, в которую не вплетали лент, которой не касалась ничья рука. Прекрасно стройное тело его, поджарое и легкое. И ровно ходят литые мускулы под атласной, ослепительно-гладкой кожей. И легко ступают точеные ноги. И раздуваются тонко вырезанные ноздри, вдыхая запахи чуждого всем, но родного ему леса.

Тарсграе! Увидеть бы! Один лишь раз увидеть! И, кажется, ничего не нужно больше. Ведь не создал мир ничего чудеснее, чем этот изумительный зверь. Увидеть. Почти экстатический восторг от зрелища, которого достойны лишь Боги.

Да.

Лишь Боги.

И невозможность, несбыточность мечты давит, жжет. Сколько столетий уже? Кажется, я готов стать Богом за один лишь миг. За один миг наслаждения этой Красотой.

Но косный язык никогда не найдет правильных слов. Он не умеет. Я — не умею. Не умею объяснить. Не умею сказать. Спросить лишь могу:

— Почему Единорог и Кракен? Ведь традиционно Его противник Василиск.

— Да чтобы не передрались. — Грифон презрительно щелкает клювом. — Эти Хранители просто не могут существовать в одном пространстве. Вот и сунули одного в воду, а второго в такую глушь, куда никто добровольно не полезет. Ну разве что придурки вроде тебя.

А понимание, оно ведь не сразу приходит. Медленно оно идет. Постепенно. Иначе все предохранители слетят к чертовой матери.

— Что значит, чтоб не передрались?

— Ну, чтобы войны не было, — охотно объясняет Грифон. — А-то мало того, что эти двое друг друга прикончат, они ведь еще и полмира за собой утянут.

— Единорог обязан защищать...

— Да ему волю дай, он сам с радостью нападет. Это ж Свет. А Кракен — Тьма. Оба хороши.

— Ты хочешь сказать, Он способен развязать войну?

— Пфе! — изрекает Грифон. Я не знаю, как пфекают клювом, но он это умеет.

— Не верю.

— Твое дело. — он пожимает крыльями. Чертыхается. Принимает человеческое обличье и пожимает плечами.

      

А сказка рушится. Ломается сказка. Лопается со звоном, и летят-летят прозрачные, ранящие осколки. В бездну под ногами. Тонкие льдинки. В кровь раня рыхлую плоть облаков.

Красота  НЕ МОЖЕТ убивать!

Еще одна глупая мечта. Еще одна несбыточная сказка. Еще один мираж. Бред. Кошмар.

— Р-романтик. — констатирует Грифон. Смотрит со снисходительной жалостью. Пойдем, выпьем.

— Пойдем.

Орда

- Хурра!

В топоте  копыт  несущейся  конницы  нет  ритма.  Он - одна огромная, бесконечная  волна,  летящая  и  летящая  без   остановки,   без препятствий, на беззащитный, пологий берег.

- Хурра!

И конь пластается подо мной в бешенном полете.  В лицо бьет ветер. Он свистит.  Как свистят,  срываясь с тетивы,  идущие в цель стрелы.  Точно  в цель. Точно.

А рядом со мной,  чуть пригнувшись к лошадиным шеям, мчатся всадники.

И топот. Топот. Топот копыт. И свист.

Орда.

Затягивает, завораживает,  уносит  стремительная  скачка.  Никогда  и нигде  не  рождается  такого   чувства  слитности.  Ощущения   себя   частью неудержимой,   чудовищной  силы.  Частью.  И  самой   силой.  Ощущения  себя всемогущим.  И тех,  кто рядом, частью себя. И уже не важно, зачем летим мы вперед.  Важно лишь,  что там,  впереди,  враг.  Нужно мчаться.  И убивать. Потому что мы - Орда.   

Налетает, сметает, уносит гулкий топот копыт. Гулкий, дробный, непрерывный.

Мы мчимся. И вместо привычного "Фокс!". Рвется из груди грозное и страшное:

- Хурра!

Летит между ушей жеребца степь.  

Стелется под ноги коням.  

Волна.  

На берег. Пологий берег.

Орда.

На врага. Беззащитного врага.

А перед  Ордой,  одна за другой,  туча за тучей,  как дождевые струи, хлещущие с черного неба, летят стрелы. И каждая убивает.

Мы мчимся.

- Хурра!

Все ближе берег.

Все ближе враг.

Все ближе.

Все...

Мечи!

И бешенная свистопляска смерти.

Лаири

Солнце коснулось пальцами твоих волос, тонкими, прозрачными, золотыми пальцами. И не смогло, не захотело погаснуть. Восхищенное, изумленное, растерянное.

Когда это было?

Так недавно, господи. Тогда же, когда ты родилась.

Закатное небо зажгло зеленый луч, тот, единственный, который дано увидеть лишь немногим. Я видел его. Я знаю какого цвета твои глаза.

В них прозрачные волны, доверчивые и звонкие, как теплые хрустальные котята. В них чистые переливы песен прибоя. В них просвеченная луной ярость штормовых валов. И в них солнце.

Во всей тебе солнце.

Солнечная улыбка.

Солнечный взгляд.

Солнечные волосы.

И хрупкая надломленность гаснущего луча.

Столько вызова в голосе, в словах, в стремительных и точных… точеных… отточенных движениях. Столько бравады и беззащитности.

У тебя жесткие ладошки. У тебя упрямый подбородок. В тебе воля, и сила, и мужество, доступные не многим мужчинам.

Но сводит с ума изящно вырезанный изгиб от талии к широким, округлым бедрам. И щемящая нежность в идеальных полушариях твоей груди. И кожа у тебя… Боги, какая у тебя кожа. В ней соленый ветер, в ней жестокость пустынь, в ней холод светлого утра и дразнящий жар безлунной ночи.

Чего ты боялась, боишься, будешь бояться?

От чего прячешься в собственной, созданной для света душе?

Острая, убийственная, гибкая, тонкая, как эннэмская сабля.

Большеглазая, ломкая, чуткая, нежная.

Женщина.

Живая. Женщина моря и солнца.

Лаирри. Лири. Лауреллас.

Как имя твое? Имя, а не глупое, смешное, наивное прозвище. Оно подходит тебе не больше, чем дерюжное платье принцессе крови. Грубой ткани не скрыть благородства осанки, не спрятать привычки повелевать и царить. Глупому прозвищу не убить твою красоту. Твою настоящую красоту.

Ты не хочешь увидеть ее? Сравниваешь себя с другими. Меряешь, измеряешь, вымериваешь.

Ты знаешь о ней. Ты не сомневаешься в ней. Ты давно уже все поняла и решила.

Неповторимая, неподражаемая, дочь солнца и прозрачной воды. Или сестра? И кем приходится тебе хрупкая льдинка месяца? А злая снежная крупа, до крови рассекающая лица? А сумасшедший летний дождь, налетающий с шумом и яростью и оставляющий за собой пьяную свежесть? Ты родственна по крови жестким изломам молний. Ты своя для призрачного цветка одуванчика.

Ты…

Я лучше нарисую тебя. Я нарисую солнце и океан, и метель, и летнюю грозу, и полуночный дождь, и соловьиную песню, и крик падающего на добычу сокола.

Я нарисую.

Это будет мир.

И это будешь ты.

И это, наверное, будет правильно.